— Чулпан, вы сто раз говорили, что занялись благотворительностью просто потому, что не могли не заняться. Не понимаю такую формулировку. У всего ведь всегда есть причина.
— Почему я не могла этим не заняться? Потому что мне было стыдно. Я познакомилась с уникальными людьми, в первую очередь — с врачами. Я никогда не видела таких врачей: чтобы доктору не было безразлично, чтобы он не был закостенелым и хамоватым. Мы-то привыкли именно к таким: я все детство и все подростковое время провела в больницах. У меня был стойкий образ врача, перед которым твои родители испытывают чувство вины, поэтому в холодильнике всегда хранились шоколадные наборы, предназначенные не для детей, а для врачей. Эти врачи должны были соблаговолить посмотреть на диагноз ребенка. Потом вдруг я познакомилась с Галиной Анатольевной Новичковой, с Алексеем Масчаном, с Мишей Масчаном, с Сашей Карачунским. Познакомилась на благотворительном вечере, где мы с Сережей Гармашом как ведущие должны были объявлять номера классической музыки. Эти врачи меня поразили — они сами собирали деньги. Стали рассказывать, для чего нужен тот или иной аппарат… Как-то мне стало дискомфортно. Невозможно было выслушать и пойти дальше.
— Значит, все началось с конкретных людей, к которым вы хотели иметь хоть какое-то отношение.
— Наверное. Да. А уже потом я познакомилась с Галей Чаликовой — первым директором нашего фонда «Подари жизнь»: рядом с этим человеком просто невозможно было оставаться равнодушным. Мне было некомфортно не заниматься благотворительностью.
— Сейчас благотворительность стала мейнстримом, ей занимается каждый второй. А тогда это было непонятно, сложно, непрозрачно, маргинально?
— Мы начали этим заниматься, когда слово «благотворительный» и слово «фонд» были окутаны облаком грязи и мошенничества. Когда мы с Диной Корзун звали людей на мероприятия, мы первым делом говорили: «Вы только не думайте, мы не благотворительный фонд, мы собираем деньги на покупку конкретного аппарата». Мы думали, что фондом не будем никогда, и очень громко об этом заявляли. Но потом был принят такой закон, когда больницы могли выставлять на тендер любые собранные средства. Допустим, мы на концерте собираем деньги для детей, которые болеют раком, но на что эти деньги потратит больница, знает только больница. Мы не могли отчитываться перед людьми, которые нам жертвовали деньги. Вот поэтому мы со скрипом приняли решение создать благотворительный фонд, который может отчитаться перед людьми.
— Сколько лет прошло с момента, когда слово «благотворительный» и слово «фонд» были ругательством, до момента, когда благотворительные фонды стали данностью, без которой немыслима современная Россия?
— Мы начали в 2005 году. 11 лет. Это очень мало.
— То есть за 11 лет можно изменить отношение к какой-то большой и важной вещи в нашей стране. Или это можно было сделать быстрее?
— Нет, мне кажется, что это произошло очень быстро. Наша страна в форварде по отзывчивости, по готовности помогать. Это что-то невероятное.
— Кризис повлиял на ваш фонд?
— Это очень сложно сказать.
— Во-первых, стали ли люди меньше жертвовать? Во-вторых, подорожало ли лечение онкологии?
— Мы уже проходили один кризис в 2008 году. Вычленить статистику невозможно, потому что фонд стремительно развивается. Если бы мы стагнировали и не увеличивали обороты, возможно, мы бы заметили, что денег приходит меньше. Но мы все время придумываем какие-то новые способы и новые удобные технологии по сбору денег. Мы растем. Но мы растем не вширь, а в глубину, в смысл. Что касается дороговизны лечения онкологии, то да, рубль упал, а мы отправляем детей на заграничное лечение, мы оплачиваем поиск доноров костного мозга в международных регистрах для детей, которым нужна трансплантация…
Если у вас есть карта «Аэрофлот-Бонус», можно просто передать накопленные мили фонду.
Если у вас есть банковская карта, на заправке можно заплатить за бензин не 554, а 560 рублей — 6 рублей сдачи и переведут в фонд
Школы, компании, кружки по интересам и прочие сообщества могут создать свои страницы на платформе «Друзья фонда» и собирать в его пользу деньги — например, вместо цветов на 1 сентября
— Значит, вам нужно тратить в два раза больше этих самых упавших рублей?
— В два-три раза. Если раньше найти донора, забрать у него костный мозг и привезти его в Россию стоило 800–900 тысяч рублей, то сейчас это стоит 1 800 000–1 900 000 рублей. То же самое с лекарствами, то же самое с иностранными врачами, которых мы привозим сюда. В этом смысле мы кризис сильно ощущаем. Но пока, к счастью, уникальная команда фонда делает так, чтобы это все никак не отражалось на детях.
— Сколько денег в год вы собираете? Вот в 2015 году, например.
— В 2015 году мы собрали, по-моему, полтора миллиарда рублей.
— Это большие деньги.
— Для онкологии это небольшие деньги. Онкология требует самого дорогостоящего лечения, потому что это лечение связано с сопутствующими осложнениями. Лекарства для лечения этих осложнений, как и не зарегистрированные в России лекарства, просто не вписаны в реестр бесплатной помощи в нашей стране. Что такое рак? Рак — это прежде всего очень точный диагноз. Поставить этот диагноз, обнаружить не примерную, а именно ту форму рака, от которой нужно лечить, стоит дорого: для этого нужна суперсовременная лаборатория. Дорогая сама терапия, дорогая сама возможность терапии: например, должна быть стерильная чистота. Если вы обратили внимание, в клинике Димы Рогачева очень чисто. Огромное количество денег тратится в том числе на соблюдение этой чистоты. Недавно мы закупили специальные манекены, на которые надеваются халаты, после чего они становятся стерильными. Плюс правильный способ уборки: не должно быть тетеньки с тряпкой, должна быть тетенька с множеством специальных веществ. Нужно покупать самое современное оборудование, которое в мире постоянно совершенствуется, и наши врачи нуждаются в нем, чтобы лечить детей. Нужны деньги на современное обслуживание уже закупленного фондом оборудования.
Недостаточно просто давать ребенку препараты. Необходимо создать условия, при которых эти препараты действуют, а ребенок при этом не подхватывает побочную инфекцию.
— Когда дети, которым вы помогаете попасть в клинику Димы Рогачева, заканчивают основной курс лечения, что происходит дальше? Фонд продолжает вести этих детей?
— После лечения могут выписать домой, либо в пансионат при больнице (фонд сейчас строит еще один — в Измалково), либо в квартиру, которую снимает фонд для детей, которым не обязательно лежать в больнице. Если ребенок из Мурманска, то он живет в московской квартире, которую снимает фонд. Есть сопроводительная терапия для детей, которые выписываются и уезжают домой. Ребенок должен подхватываться врачами по месту жительства, мы за этим следим. Плюс существует психологическая реабилитация ребенка: детям и их родителям сложно признать, что они здоровы и находятся в ремиссии, что не нужно трястись из-за каждого чиха. Реабилитация помогает избавиться от страха и влиться в нормальное детство. Фонд организовывает для таких детей всевозможные лагеря, поездки и реабилитационные программы.
— Интересно, а сколько в этих полутора миллиардах рублей, собранных в 2015 году, государственных денег?
— В этой сумме нет государственных денег. Наш фонд не аффилирован с государственными деньгами никак.
— Это принципиальное решение?
— Да мы и не надеялись никогда. Вы имеете в виду, что можно получать гранты?
— Да. Например.
— Послушайте, гранты нужны маленьким фондам, которые только встают на ноги. Мы не подаем заявки на государственные гранты. Когда меня приглашали в комиссию Москвы, чтобы распределять эти гранты, я поняла, что я немножко против этой системы. Гранты расслабляют. Поиск — это всегда кропотливая работа. Когда ты понимаешь, что тебе надеяться не на кого, все включается. Можно обойтись без помощи государства, для этого нужно включить голову и начать работать.
— Чулпан, вы верите в то, что в России когда-нибудь лечиться от онкологии будет столь же комфортно, безопасно, стабильно и неунизительно, как это происходит, например, в Израиле или в Германии?
— Верю. Когда-нибудь.
— А можете себе представить ситуацию, когда людей из Европы станут направлять на лечение в Россию?
— Да. Могу. Когда-нибудь. Если я перестану в это верить, я просто не смогу здесь работать. Когда ты лишаешь себя надежды, ты задыхаешься, это очень тяжело.
— Когда это произойдет?
— Я не знаю. При моей жизни — вряд ли.
— Почему?
— Слишком большой объем всего. Должны произойти большие перемены.
— Ментальные?
— И ментальные тоже. Перемены всего: системы, здравоохранения, образования, мотивации.
— А в чем основная проблема? Что тормозит больше всего? Отсутствие денег? Отношение к человеческой жизни? Отсутствие науки?
— Я не могу сказать. Это комплекс всего.
— Что ни тронь, везде все немножко не так?
— Везде. Везде. У меня в Казани есть знакомый доктор. Моя ровесница. Она онколог. У нее периодически бывают взрослые пациенты, для которых нужно собрать деньги. Она обращается ко мне, хотя наш фонд не может помочь взрослым людям, но я могу помочь своими деньгами или попросить кого-то. Я говорю ей: «Самоорганизуйтесь! У вас же есть соседи, друзья, родственники, одноклассники». Но как-то им не хочется, лень, удобнее думать, что у нас есть фонд, будто все произошло само собой. И объяснить, что это не так, невозможно.
— Вы сторонник подхода, когда реальнее договориться с соседями и одноклассниками, чем долбить по государству и говорить, что оно должно вмешиваться и помогать?
— Нужно долбить соседей и государство.
— У вас хороший опыт долбления. Скажите, кто, как правило, откликается быстрее — государство или соседи?
— В каждой ситуации по-разному. Вы бы знали, сколько за эти 10 лет работы фонда было внесено изменений именно в законы… В законы, которые регламентируют получение или оказание помощи. У нас был «прекрасный» закон вторичного налогообложения. Вы знаете, что это такое?
— Очень примерно. Расскажите.
— Если человек получил помощь от фонда один раз в год, то за вторую помощь ему нужно заплатить налог — 13 процентов. Например, в качестве первой помощи человек получил лекарства, а второй помощью оказался поиск донора костного мозга в зарубежном регистре и забор у него клеток (это тогда стоило 15 000 евро). В таком случае за вторую помощь нужно платить налог. Родители и так к этому моменту продали уже все, что только можно продать, они не имеют возможности платить налоги. Эти люди приходили в фонд, фонд взывал к своим состоятельным знакомым и друзьям и просил покрыть эти расходы. Я уже не говорю о случаях, когда ребенок, получив первичную и вторичную помощь, не был спасен, фонд оплачивал ритуальные услуги. Ребенок умирает, а родителям через какое-то время из налоговой приходит милая бумажка.
— Этот закон изменили? Бумажка больше не приходит?
— Этот закон изменили. И меняли его трудно и долго. Последняя победа — это ситуация с доступностью обезболивания. Благодаря горячей линии, дорожной карте, изменениям в законе, благодаря усилиям фонда «Подари жизнь», благодаря усилиям фонда «Вера», благодаря людям, которые занимаются паллиативом, на 70 процентов увеличилось применение наркотических обезболивающих в 2015 году по сравнению с 2014-м. Три года назад об этом нельзя было даже мечтать. Об этом раньше вообще никто не хотел даже говорить. Проблемы остаются, но ситуация меняется.
— Как эти изменения происходят? Как работает механизм? Вы встречаетесь с условным Путиным или с условной Голодец и рассказываете о проблемах? Или вы даете сто тысяч интервью, в которых вы говорите о проблемах, и это долетает до государства?
— Это все вместе. Это объединение усилий тех людей, которые в теме.
— Я время от времени бываю в онкологической больнице имени Димы Рогачева, которая была построена при вашем непосредственном участии. Больница эта в моей жизни сыграла очень важную роль, как и в жизни многих других людей. Вы наверняка считали, сколько нужно построить таких больниц, чтобы вопрос детской онкологии в нашей стране был закрыт окончательно, чтобы все, кому нужна помощь, эту помощь получили?
— 180 детей в год получают трансплантации благодаря этой больнице. Еще около 200 получают этот вид лечения в других российских клиниках. Нуждаются в трансплантациях 800 детей ежегодно. Я думаю, что в крупных региональных центрах должны быть хотя бы отделения, приспособленные для проведения трансплантаций костного мозга. Сейчас такого не происходит. Но у фонда есть хорошая программа, которая начинает реализовываться.
— Что за программа?
— Смотрите. Дети из Перми или из Кемерево не должны лететь через всю страну для того, чтобы лечь в клинику Димы Рогачева или в клинику Раисы Горбачевой в Петербурге. Дети должны получать лечение дома. Но система финансирования сейчас устроена таким образом, что, например, в Екатеринбурге могут лечиться только те дети, которые приписаны к местному финансированию. А вот дети из Челябинска в Екатеринбурге лечиться уже не могут, потому что у них система финансирования своя. У врачей нашего фонда родилась идея: оборудовать в Екатеринбурге отделение трансплантации костного мозга, организовать стажировки для врачей, которые готовы обучаться и повышать квалификацию (а это, кстати, большая редкость), и сделать так, чтобы там могли лечиться и дети из Челябинска: чтобы этим детям не нужно было лететь в Москву, чтобы рядом были бабушки, друзья, все родственники. Местное здравоохранение пошло навстречу. И теперь фонд пытается это организовать. Пока мы оплачиваем лечение таких детей сами, но в идеале нужно, чтобы лечение в региональных центрах для детей из других регионов также оплачивалось государством. Такую программу мы планируем развивать и в Красноярске.
— Фонд думал о том, чтобы построить, например, во Владивостоке больницу имени Димы Рогачева номер два?
— Рома. Фонд не строил и больницу имени Димы Рогачева номер один. То, что она построилась, — чудо. Во главе всего этого стояли уникальные врачи. Им удалось донести до государства идею того, что такой центр просто необходим. Клиника строилась и оснащалась на деньги из государственного бюджета Фонд закупает в клинику оборудование, оказывает помощь пациентам.
— Эти врачи до сих пор продолжают жить и работать.
— А ты думаешь, у них есть время добиваться строительства второй больницы?
— Я не знаю. Поэтому спрашиваю. Можно ли мечтать о том, чтобы в стране была не одна лучшая больница, а две?
— Не все врачи в регионах вообще готовы что-то делать и что-то менять. Было бы здорово, чтобы во Владивостоке захотели такую больницу, фонд помог бы оборудовать отделение. Но это должно быть встречное движение. Должны быть врачи, которым не все равно. Врачи являются триггерами. Если мы приедем во Владивосток и предложим помощь…
— Вам скажут: идите отсюда?
— Очень часто говорят: «Идите отсюда». Очень часто. Я не буду называть регионы, но говорят часто так: мы не будем просить у фонда, пусть родители все покупают сами.
— Скажите, у Чулпан Хаматовой есть прямой доступ к российскому Минздраву, к Ольге Голодец, которая курирует здравоохранение в нашей стране? Можете ей позвонить и сказать: «Голодец, а вы не могли бы больше не пугать население нашей страны словом «импортозамещение», потому что оно не совместимо с той отраслью, которой вы занимаетесь?»
— Этого я делать не буду.
— Почему?
— Потому что я в этом ничего не понимаю. Правда. Я не понимаю всех этих подводных камней. Есть огромное количество русских умельцев, которые постоянно что-то придумывают. Эти умельцы проходят через меня, потому что все думают, будто я специалист в области онкологии и фармацевтики и могу решить любые вопросы. Я их все время привожу к нашим врачам, с которыми они уже что-то обсуждают и иногда делают. Я не могу взять и сказать: «Нет нашей фармацевтике!»
— Не «Нет нашей фармацевтике», а «Нет запрету западной фармацевтики». Вот как стоит вопрос.
— Я могу рассказать тебе историю про Голодец. Я посмотрела фильм Лены Погребижской «Мама, я убью тебя». Он произвел на меня очень сильное впечатление. Я посмотрела и поняла, что жить дальше не могу. Я и представить себе не могла, что сейчас — в XXI веке — происходит такое насилие и фашизм по отношению к ни в чем не повинным детям. Я просто не могла спать. Мне нужно было понять: а об этом вообще знают или не знают? Я позвонила Ольге Юрьевне Голодец, напросилась на встречу, умолила…
— Значит, доступ все-таки есть.
— Да. Я сказала ей: «Мне ничего не надо. Умоляю, просто посмотрите этот фильм. Если вы и так в курсе, тогда мне надо придумать внутреннее объяснение тому, в каком государстве я живу». Она посмотрела этот фильм и вызвала меня и Лену Погребижскую на разговор. Она попросила всех своих помощников посмотреть этот фильм. Помощники сказали, что посмотрели. Дальше она задала им наводящие вопросы и поняла, что помощники не посмотрели. Тогда она посадила помощников у себя в кабинете и включила им этот фильм.
— Чем закончился этот кинопросмотр?
— Сейчас, насколько я знаю, изменился порядок привода детей в психоневрологические интернаты. Появилось понятие «недообразованность». Ребенка признают не психически больным, а недообразованным, если он в действительности не является психическим больным. Эта тема серьезно начала прорабатываться.
— У вас непростая профессия, думаю, она у вас многое забирает. У вас непростая вторая работа, связанная со спасением детьми. Это многое дает, но, думаю, и многое забирает тоже. А есть у вас какая-то безусловная зона комфорта, где вы от всего можете абстрагироваться: от актерства, от болезней, от фонда, от обязательств — от всего?
— Дети. Моя семья. Друзья.
— У вас хватает времени на это?
— Да. Но времени всегда мало, конечно.
— Вы как-то сказали, что все в жизни делаете под музыку. И очень расстраиваетесь, когда забываете дома наушники. А что в вашем айподе? Что вы слушаете?
— Я все слушаю, кроме плохо сделанной музыки. Русскую поп-музыку я не слушаю. Я счастливый человек, мой плейлист является плейлистом моих детей: одной 13, другой 14 лет.
— Интересно, что сейчас слушают 13-летние подростки и вы вместе с ними.
— Например, я никогда не слышала группу Imagine Dragons. Это мне открыли дети.
— Что это? Эмо?
— Кино вы смотрите?
— Да, в основном я смотрю кино в дороге, во время переездов.
— Что вас поразило из последнего?
— Это мультик.
— Это тоже.
— «Светская жизнь» Вуди Аллена. У меня тут случились большие переезды, я пересмотрела все его фильмы.
— Чулпан, у вас есть ощущение, что ваша работа в фонде стала замещать вашу основную профессию?
— Да.
— Благотворительности стало больше, чем искусства?
— Да.
— Как вы с этим миритесь?
— Я плюнула. И расслабилась.
— Не переживаете по этому поводу?
— Не-а.
— А люди, которые с вами работают в искусстве, переживают?
— Наверное. Они страдают, потому что иногда я могу отменить репетицию из-за того, что у меня какая-нибудь очень важная встреча, которую назначаю не я, а человек, от которого многое зависит: либо представители власти, либо представители больших денег. Мне очень неудобно, но я понимаю, что эти возможности не упускают. Хотя я стараюсь не подводить и не злоупотреблять.
— Когда вы играете в кино или театре, вы можете отключиться от благотворительности?
— Конечно. Я так и делаю. У меня такая профессия прекрасная, она абсолютно из детства. Ты просто играешь в куколки.
— За театральной жизнь в Москве вы следите? Это интенсивная, свободная жизнь? Или болотце?
— Думаю, что это очень интересная жизнь. Но я не успеваю за ней следить. Быть вечером дома и сказать детям, что сейчас я пойду в театр не работать, а просто смотреть, у меня не всегда получается.
— Мы все-таки с вами однажды в театре встретились — в «Гоголь-центре». И вы мне тогда рассказали, как накануне прогуливались по Москве и обнаружили в самом центре торговые палатки, в которых продавались портреты Сталина. А тут как раз перед нашим интервью в сети появилась фотография, на которой наш министр культуры Мединский открывает бюст Сталину.
— Вы шутите?
— Нет, не шучу. Как вы думаете, почему это происходит: портреты, бюсты, реставрация сталинизма? У общества сейчас такой запрос на насилие? Это инициатива власти? Или это движение встречное?
— Я не знаю, встречное ли это движение. Может быть, и встречное. Когда я увидела, как продают Сталина, меня спасло только то, что я была с дочкой. Я уже практически полезла в драку. Я попросила Сталина убрать. Но люди стали мне достаточно грубо объяснять, кто выиграл войну и почему Сталин здесь будет продаваться и дальше. Мне кажется, дело в том, что не было доведено до конца разоблачение культа личности. Точка не была поставлена. И теперь очень удобно этим пользоваться: много чего можно оправдать.
— А зачем Сталин нужен людям? Простым людям, которые ходят на ваши спектакли, смотрят ваше кино…
— Всем немножко хочется волшебника сверху, который…
— Который тебя убьет?
— Но ведь это внятно до сих пор не артикулировано. Вам же скажут, что, значит, так было надо. Значит, на самом деле были враги народа.
— И нет дыма без огня.
— Да. Качества образования же нет. Вы будете заставлять этих людей читать книжки? Вы будете заставлять этих людей возвращаться в самое начало?
— Выходит, что мы никуда не ушли от советского прошлого? Значит, этот культурный код никуда не делся?
— Я недавно читала книгу, которую выпустили к юбилею Михаила Сергеевича Горбачева: какие же были возможности у страны. Возможности! И мы быстро-быстро съехали обратно, к вещам, в которых я росла в советском детстве. И как-то так спокойно мы об этом рассуждаем. Культурный код не изменился. Вектор качнулся в другую сторону, но потом — в силу инертности — мы съехали обратно.
— Притом что изменить отношение людей к чему-то очень большому и важному, как мы выяснили, можно за 10 лет. Как это произошло с благотворительностью. Значит, можно объяснить людям, постоянно и публично делая что-то правильно?
— Да, но при этом очень важно все-таки иметь поддержку. Когда мы начинали, никто не хотел про это даже говорить. Мы с Диной Корзун приходили на телевидение, и с нас требовали бумагу о том, что мы не будем говорить о больных детях. Ты можешь себе это представить? Подписанную бумагу: «Я обязуюсь не говорить о детях, которые болеют раком». Так происходило до того момента, пока Путин не принял решение (благодаря врачам, которые его убедили) построить больницу. После этого все каналы выстроились в очередь поговорить о больных детях. Если бы мы находились в изоляции, возможно, все развивалось бы медленнее. Но у нас появилась возможность говорить об этом громко.
— Вопрос, который я задаю почти всем, потому что ответ на него наглядно показывает, что больше всего волнует человека в жизни. Если бы вы стали президентом России, какими были бы ваши три первые законопроекта?
— Реформа образования. Медицинские реформы. Справедливый суд и свобода слова.
— Как добиться справедливости в суде и свободы в слове?
— Я не знаю. Правда. Свобода слова в нашей стране была очень смешная.
— Вы имеете в виду девяностые годы?
— Да. У нас была не свобода слова, а совершенный беспредел. Не хватило времени выкристаллизовать этические нормы.
— Но все-таки в этом беспределе звучали разные голоса. Это было приятно и интересно.
— Тебе, может быть, было интересно, а мне иногда было совсем не интересно. Я сейчас говорю как публичное лицо. Я испытала на себе это «что хочу, то и говорю». Свобода слова была совершенно безответственная.
— Сейчас интереснее смотреть это и слушать?
— Нет, конечно. Сейчас вообще нет свободы слова.
— Вы телевизор смотрите? Газеты читаете?
— Телевизор — нет. Читаю «Новую газету».
— Как к журналистике относитесь? Эта профессия не утратила для вас смысл?
— Я обожаю эту профессию, потому что мои любимые друзья — серьезные журналисты. Я эту профессию уважаю! Но в том виде, в котором она сегодня представлена, журналистов очень часто уважать не за что. В моей профессии то же самое: человек может называться артистом, но качествами этой профессии не владеть.
— Я прочитал про вас, что вы якобы были соведущей программы «Взгляд». Вели вместе с Бодровым и Любимовым. Это правда?
— Это мои друзья, я была два или три раза на этой программе. Первый повод я не помню. Второй повод — я была в Таджикистане во время войны. Еще я короткий период вела программу «Жди меня», но не смогла выдержать, убежала оттуда, потому что для меня это было слишком эмоционально. Я писала колонки в газете «Известия», когда Володя Бородин был главным редактором.
— О чем?
— Обо всем, что меня волновало. Например, о том, как нашего ребенка в тяжелом состоянии выгнали из больницы.
— Социалочка.
— Да. Я играла журналистку в спектакле «Скрытая перспектива». Когда вживалась в роль, много общалась с журналистами. Это были интереснейшие знакомства. Мне было бы интересно быть журналистом. Между журналистикой и моей профессией есть общее. Когда артисты начинают погружаться в материал, то тоже проводят расследование.
— Вы поддерживаете связь с вашим родным городом? Бываете в Казани?
— Бываю очень часто, у меня там живут родители. Я наблюдаю за тем, как город меняется, как он становится красивым. Это уже не город моего детства, там многое переделано. Я с удовольствием участвую в акциях местного Фонда имени Анжелы Вавиловой, мы собирали деньги на детский хоспис — в Казани он уже построен и работает. У меня нет связи с одноклассниками, но у меня там остались любимые учителя.
— Вы вообще ездите по стране, видит ее, понимаете ее, чувствуете ее радости и боли? Или вы закрываетесь от этого, уходите в то, что принято называть внутренней эмиграцией?
— Я много передвигаюсь по России, но глубоко в нее я не успеваю погрузиться. Я прилетаю, играю спектакль и улетаю. Меня очень удивляет одна вещь. В каких бы городах и деревнях я ни бывала, все время есть какие-то пересечения с фондом. Всегда есть люди, которым фонд успел помочь. Недавно у меня был случай на Себежском озере. Какой-то человек — чемпион мира по парусному спорту — случайно узнал, что я с детьми остановилась в местной гостинице. Он пришвартовался и сказал: «Спасибо вашему фонду за то, что вы вылечили мою спортсменку. Поедем кататься!»
— Вы пойдете на выборы 18 сентября?
— Нет. Я не пойду на выборы.
— Почему?
— А я не знаю, за кого голосовать. Я вообще не в теме.
— Я могу вам перечислить кандидатов.
— Я не хочу на это время тратить. Это выборы в Государственную думу?
— Да.
— Я не пойду.
— Объяснитесь.
— Это какой-то орган власти, который…
— Который принимает законы.
— Он не принимает законы.
— Он этим занимается. Принимает и придумывает.
— Не думаю.
— А как?
— Как-то по-другому.
— Он определяет нашу с вами жизнь здесь.
— Эти люди?
— Да.
— Не думаю. Я повнимательнее почитаю, конечно, что там происходит. Голосовать я не пойду, потому что в этот орган я не очень верю.
— Так исторически сложилось? У вас к этому органу всегда не было доверия?
— Никогда не верила. И никогда не была связана с ним.
— Никогда не голосовали за депутатов?
— За депутатов — нет.
— Тогда еще один вопрос о политике.
— Это мои любимые вопросы.
— Вы время от времени говорите, что к политике не имеете отношения, вы ее не понимаете и в ней не можете разобраться. И вот выясняется, что даже не уверены в том, какие именно выборы у нас в сентябре…
— Это ужасно. Это глобальная катастрофа — моего поколения точно. То, что происходило в конце восьмидесятых и в девяностые, я узнаю сейчас, перечитывая книги Горбачева. Стыдно очень. Но тогда меня это не интересовало вообще. Видимо, эта инерция у меня продолжается до сих пор.
— То есть то, что происходит сейчас, вы узнаете ближе к пенсии из исторических книг.
— Да. Видимо, мне нужна дистанция, чтобы понять. Понимаешь, Ром, мне всегда нужно точно знать, что хорошо, а что плохо, что честно, а что не честно. Я в силу своего характера, внутреннего идиотизма не могу, например, допустить, что человек может специально быть жадным и обогащаться за счет других людей. И в системе координат, которую я сейчас вижу, я чувствую абсолютную дисгармонию.
— Поэтому вы делает вид, что этого всего нет, и занимаетесь своими делами?
— Я просто понимаю, что я не компетентна в этом. Дайте мне полноценную правду, дайте саму возможность полноценной правды, как сыщику, как артисту — вклиниться в этот мозг, в эти разговоры. Дайте мне это увидеть. Тогда я буду иметь право ставить оценки.
— Никто вам никогда этого не даст. Этого права добиваются. Годами и десятилетиями. Большим трудом. Так происходит во всем мире.
— Тогда, чтобы не сойти с ума, я дистанцируюсь.
— Вы дистанцируетесь, но тем не менее к политике вы иногда прислоняетесь. А иногда прислоняетесь и правым и левым боком сразу. Все помнят ролик «Я голосую за Путина», в котором вы снимались и который спровоцировал шквал дичайшей ненависти и проклятий в ваш адрес. В этот момент вас очень хотелось защитить. Просто взять в охапку и утащить.
— Где же вы были? А?
— Я был у одного московского суда, где судили Pussy Riot, куда вы тоже пришли поддержать девушек. И я хорошо помню, как толпа журналистов, полицейских, зевак, митингующих на вас навалилась: все чего-то от вас хотели, дергали за одежду, кричали на вас. Вид у вас был очень растерянный. Вас снова хотелось защитить. А еще вы предпринимали попытку войти в Общественную палату.
— Общественная палата была до этого.
— Это все-таки еще одна попытка немножко прислониться к политике. В результате и там вас нет, как нет и доверия к этому органу.
— Общественная палата оказалась совершенно бессмысленным органом, да.
— Не только вам так показалось.
— Да, я заблуждалась. И не я одна заблуждалась. Мне казалось, что это будет шагом на пути донесения проблем до власти, казалось, что можно будет что-то реально делать. Это бессмысленная история, поэтому я из нее вышла.
— Кажется, что любое ваше прикосновение к власти для вас оборачивается страшной головной болью и желанием у окружающих вас от этого защитить.
— Жалко, что не все окружающие это делают.
— Скажите, вы после всего этого зареклись иметь какие-то дела с политикой?
— Это был интереснейший опыт. Интереснейший. И это для меня не политика в чистом виде. Я не могла не пойти на суд. Потому что моя голова, мое сердце не могли успокоиться, когда происходит такая вопиющая и чудовищная глупость: эти девочки (из Pussy Riot) не делали ничего такого, чтобы сажать их на два года в тюрьму и отделять их от детей. В меня это попало, и я пошла. Клянусь, что моя голова, которая должна как-то это анализировать, просчитывать на два шага вперед, этого не делала. Вот и все.
— Вот кусочек из вашего старого интервью: «Я не хочу уезжать из России. Хотя не знаю, простят ли меня за это дети. Впрочем, кто знает, что здесь произойдет в дальнейшем. Может, через какое-то время я заберу всех и уеду. Но сегодня я все еще верю, что в нашей стране все будет хорошо». Все будет хорошо? Вы все еще в это верите?
— Ну, если я не забрала детей и не уехала. Понимаешь, хорошо не будет никогда и нигде. Вот чтобы все было хорошо. Если случается ситуация, когда меня лишают любимого дела, я жертвую своей физической свободой, конечно, я уеду, убегу. Так же, как любой человек из любой другой страны.
— Есть такое место на планете, где вам хотелось бы жить, — если не в России?
— В Ирландии. У меня в детстве была книжка ирландских сказок, потом я стала слушать ирландскую музыку. Все это переросло в мою абсолютную уверенность, что я раньше долго жила в Ирландии. Когда я там оказалась, я поняла, что точно здесь жила. У обрыва, на море, со мной происходили удивительные психофизические изменения, облегчение.
— Что вам нужно обязательно успеть сделать в жизни? Вот расшибиться, но успеть.
— Больших целей у меня нет. Конечно, я бы хотела побывать на свадьбах своих дочерей и отпраздновать столетие родителей. Увидеть внуков.
— А в общественном масштабе? В публичном пространстве.
— Ничего. Есть я, а есть какая-то Чулпан Хаматова в публичном пространстве. Она ко мне не имеет никакого отношения. Так получилось, что артисты — это публичные люди.
— А фонд? Что нужно сделать еще?
— Все, что происходит в фонде, все эти шаги настолько микроскопические. Только потом, когда ты оглядываешься, то понимаешь: о-го-го! А в момент решения проблемы это такое «бз-з-з», как маленькая муха. И не видно объема, в который она превращается. Так живет весь фонд. Так живут все люди здесь.
— Вы просто ловите мух.
— Мы просто ловим мух.
Чтобы помочь подопечным фонда «Подари жизнь», отправьте любую сумму в тексте смс на номер 6162. Например, «500». Доступно абонентам МТС, Мегафон, Билайн и ТЕЛЕ2. Другие способы помочь — на сайте фонда «Подари жизнь»