Советы старейшин

«Верить людям — гораздо дешевле, чем сомневаться»: Виктор Голышев о принципах и переводах

9 августа 2023 в 18:48
Благодаря Виктору Голышеву советский читатель познакомился с Оруэллом и Уорреном, а в неполном списке его работ — классика от «Завтрака у Тиффани» до пятой части «Гарри Поттера». В интервью «Афише Daily» Голышев рассказал, как болел после перевода Оруэлла, за что не любит Достоевского и почему ему нечего рассказать о дружбе с Бродским.

— Ваша карьера переводчика началась, когда вы работали физиком, — в одном интервью вы говорили, что сначала делали один перевод в год?

— Нет. Ну точнее, ты три месяца переводишь, а потом ждешь, когда текст напечатают. Пока один перевод не выходил, за другой я не брался — вот и получалось, что одна история занимала год, а чистой работы — месяца три.

— Как вы выбирали, что переводить?

— Случайно. Моя мать была записана в библиотеку иностранной литературы, я у нее таскал книжки, читал. Сэлинджера мне принес приятель Эрик, а ему дала его учительница английского. Мы даже не знали, как правильно эта фамилия произносится, говорили «Саленгер». Тогда Рита РайтРита Райт-Ковалева — советская переводчица, писательница, мемуаристка. Первая перевела на русский язык главные произведения Джерома Дэвида Сэлинджера, Курта Воннегута, Уильяма Фолкнера и многих других важнейших писателей XX века. еще не напечатала «На пропастью во ржи», и, хотя наш рассказ был годный, никто его не хотел выпускать. Новичков ведь не любили никогда. Потом всю жизнь с этим имел дело… Переведешь кого‑то нового — боятся.

 — Нового автора? Или новых переводчиков?

— Нового для нас автора. Ну какого‑нибудь там УорренаРоберт Пенн Уоррен — американский писатель и критик, автор романа «Вся королевская рать». [в СССР] не знал никто.

— А кого вам было сложнее всего протащить? Чарльза Буковски? Или кого‑то еще из новых для России авторов?

— Сложно было всех. Когда я переводил Уоррена [«Вся королевская рать»], я предложил его «Новому миру». «Ну переведите лист», — говорят мне. А авторский лист — это сорок тысяч знаков. Ну перевел. Они почитали. «Ну переведите пять листов». Я перевел пять листов. А всего там тридцать. Пока что месяца три работы. Притащил. Вроде им все нравится. «А переведите еще». И это все для ознакомления, тебе договор не хотят давать все это время. Я перевел еще десять листов. И вот тогда они клюнули, когда поняли, что это им подходит. А я все не мог понять, нравится им это или не нравится.

— А не нравился что именно? Стиль перевода? Сам текст?

— Да просто у редакторов есть начальство. Они не знают, кто такой Уоррен, хорошо ли он пишет. Очень многие редакторы не могли оценить исходный текст. Короче, когда я им принес десять переведенных авторских листов, мне сказали: «Ну ладно, будем заключать договор». А я уже злой как собака. Треть года, если не больше, я в этом ковыряюсь.

— Задаром?

— Вопрос был не в «задаром», а в том, что в этот момент мне уже жрать надо было, деньги были нужны. Я же решил так: ухожу с работы, когда у меня будет тысяча рублей. Моя зарплата инженера в тот момент была 110 рублей в месяц. Я рассчитал, что на тысячу проживу год. И ушел с работы, когда эта тысяча у меня появилась.

Обложка сборника произведений Джорджа Оруэлла, включающего роман «1984», в переводе Виктора Голышева. Москва, 1989
В общем, пошел я в «Новый мир» голодный заключать договор. Специально с утра не ел, чтобы быть злым.

И вот они мне говорят: мы будем платить 100 рублей за лист. Я отвечаю: «А мне нужно 150». И они сказали, что тогда, наверное, ничего не выйдет. Я ответил: «Не выйдет так не выйдет». И пошел домой. Иду и себя проклинаю, естественно. А потом они позвонили, буквально через полчаса. Они сообразили, что, даже если заплатят мне 150 рублей за авторский лист, номер им обойдется дешевле, чем обычно, потому что русским авторам за оригинальный текст они платили по 300 рублей.

— И вам заплатили аванс?

— Нет. Никогда не брал аванс, даже не знаю почему. А вдруг ты возьмешь и не сможешь сделать работу, мало ли?

— А вдруг вы сделаете работу и за нее не заплатят?

— Ну некоторые и пытались так поступать, да. Не заплатят так не заплатят.

— Подождите, но к тому моменту ваша тысяча рублей уже наверняка успела бы закончиться.

— Ну я не знаю, я не думал про это. Я просто знал, что я настолько злой, что за 100 рублей никому ничего не хочу отдавать. А хочу за 150. Это было от злобы. Совершенно нерациональное поведение. Просто переводчик в этой издательской иерархии был последним человеком, да. И не хотелось с этим соглашаться, что ли.

— Давайте вернемся чуть назад. Вы решились заниматься только переводами, когда у вас уже была эта тысяча рублей. Это был какой‑то одномоментный гонорар или вы копили и просчитывали план?

— У нас на книжке с папашей было рублей триста, но отец все потратил на стройку дома в Тарусе, точнее на полдома. Это все, что он скопил за всю жизнь, получая немаленькую зарплату. Плюс там были мои, которые я заработал каким‑то переводом. Мы уехали с женой в Тарусу, потому что там жить дешевле, чем в Москве. Вдвоем мы тратили 60 рублей в месяц.

— Что вы тогда переводили?

— Да хрен его знает. Кажется, «Завтрак у Тиффани». Такой кайф был: сначала на лыжах катаешься, потом переводишь…

Обложка сборника произведений Трумена Капоте, включающего повесть «Завтрак у Тиффани», в переводе Виктора Голышева. Москва, 1999

— Вы помните, как в тот период был устроен ваш быт? Что вы ели на завтрак, на обед, на ужин?

— Только переводил и катался на лыжах. Еды в Тарусе почти не было никакой. Я помню, как при Горбачеве в Москву американцы присылали супы гуманитарной помощью — чтобы не сдох народ. А в Тарусе в магазине было только хлеб. И тушеные баклажаны. Очень вкусные. Но больше ничего не было. Еще в Тарусе была пшеница — я помню, что из пшеницы этой жена кашу варила.

— Вы переводите «Завтрак у Тиффани» и в то же время питаетесь только баклажанами и пшеницей. Получается, вы уходили в перевод как в параллельную реальность?

— Баклажаны все-таки были редкостью. Понимаете, в то время я мог себе позволить в день десять папирос. А обычно я курил двадцать. Но пришлось сократить расход до десяти. И это я курил папиросы, не сигареты даже. Но при этом ты знаешь, ради чего стараешься.

— И ради чего?

— Ради того, чтобы не работать в институте автоматики.

— Вам так не нравилась работа в институте автоматики?

— Не нравилась. Я просто видел, что наша лаборатория бесперспективная. Мы, вернее я, занимались устарелым делом. Я машинку вычислительную сделал, которую мне полагалось сделать. Только она никому не понадобилась, ребята ее потом разобрали: части понадобились. Мы что‑то делаем, но это не значит, что это пойдет людям на пользу. Большой процент того, что делает научно-исследовательский институт, не идет потом никуда. Это как бы наука. Я видел, что у меня тупик просто, и через три года работы в институте я ушел в никуда.

— А когда вы переводили, вы чувствовали перспективу? Вы же не всегда знали, что ваш перевод будет опубликован?

— Никогда я про это не думал. И про перспективы не думал.

— То есть вы просто получали удовольствие?

— Нет, это не удовольствие. Но ты делаешь дело. А что будет после, я не задумывался. Ну конечно, попытаюсь напечатать свой перевод.

— То есть вы чувствовали, что ваши переводы будут нужны?

— Тоже не думал про это. Но я получал удовольствие — такое, с трудом совмещенное удовольствие.

— Какой перевод дался вам тяжелее всего? Чтобы вы пожалели, что вообще взялись за него?

— Никогда не жалел. Наверно, Оруэлл дался тяжелее всего: после него [перевода «1984»] болел простудой несколько раз. Этот текст — отрава, вдобавок еще и похожая на ту реальность, в которой мы жили. Конечно, она не имела такого дикого вида. Но были конкретные вещи, которые совпадали в нашем быту и в книге. Например, у Оруэлла была описана столовка. Ровно в такой я ел в физико-техническом институте. Когда неприятная баба тебе дает голой рукой котлетку. И пахнет там щами и горелым маслом. А после ты выходишь — и весь твой пиджак воняет.

— В одном интервью вы рассказывали, что перевод эссе Оруэлла вам, наоборот, доставил удовольствие. То есть не весь Оруэлл — отрава?

— Он очень умный, и он ничего лишнего не говорит. Пишет без всяких ухищрений и красот.

Переводить Оруэлла — одно удовольствие. Кстати, в «1984» тоже такое ясное письмо, там нет фальши, просто атмосфера тяжелая. Не сюжет — атмосфера. Я не знал еще, успеет книжка выйти или нет. Было ясно, что она у нас появится, — это я понимал сразу, как только начал переводить. Но я помню, как мы поехали в Америку, нас пригласили в какой‑то важный журнал в Вашингтоне, и все были очень оптимистично настроены [по отношению к будущему СССР].

Но я понимал, что так не бывает: ну вот ты живешь как под игом монгольским и сразу вдруг свободным становишься.

— Вы удивились, когда Советский Союз развалился?

— Кто, я? Нет, нисколько. Мой оптимизм продержался три дня, когда здесь был путч. Я жил на Тишинской площади, ходил смотреть на танки, помню, как какой‑то совершенно неинтеллигентный жлобоватый чувак влезал на танк и что‑то вещал. Я думал: «Вот это клево!» Что это не какой‑то политик, а обыкновенный человек.

— Это были три дня надежды?

— Нет, не надежды. Просто лично я видел это все три дня, а потом мне надо было в Америку уехать. Дальше все происходило без меня. Когда я уже был в Америке, мне сказали, что Советский Союз кончился.

— Вы помните этот момент? Что вы почувствовали? Испугались ли, что не сможете в Москву вернуться?

— Нет, не испугался. А почему я не смогу вернуться?

— Мыслей остаться в Штатах у вас не было?

— Ни одной.

— Жалеете?

— Нет, я ни о чем не жалею. Об ошибках тоже жалеть бесполезно. В тот момент я даже не думал, чтобы там остаться. Хотя меня звали продолжать преподавание. Дважды.

— В Бостон?

— Да. И оба раза я не поехал.

— Почему?

— Не могу объяснить. Отделение, где я преподавал, называлось Creative Writing. Я преподавал литературу.

— Русскую?

— Нет, их, американскую. Я приехал, но не знал, что буду преподавать. Это все на месте решалось. Я неделю готовился к занятию, я ведь не литературовед, у меня нет специального образования. Потом стало легче. Под конец уже Фолкнера им преподавал.

У меня очень хорошая группа была. Они все были писателями, взрослыми людьми: самому старшему — 38, тому, что после стал моим приятелем, — 33, девушки помоложе были. Когда я пришел, сразу сказал: «Я не умнее вас, я просто старше, поэтому слушать меня надо критически». Все хорошо было. Но я не остался там работать и в следующий раз не поехал.

— Простите, но все-таки почему?!

— Ну я подумал, такой группы у меня уже не будет. Я не знаю. Правда.

— Вы удивились, когда вас пригласили преподавать, да еще и американскую литературу?

— Нет, не удивился. Первый раз мы поехали в Америку, когда туда поехал Горбачев. Образовалась дружба между странами, отправляли писателей — в эту группу я и попал. Было семь человек писателей и я один переводчик. Фазиль Искандер, Таня БекТатьяна Бек — поэтесса, литературный критик., КушнерАлександр Кушнер — поэт, писатель, литературовед., не помню, кто еще. По-английски только я знал.

— То есть все эти писатели зависели от вас?

— Нет. Штатники приписали к ним, конечно, переводчика. С ним-то мы и подружились. Здоровый мужик, который три раза женился и все три раза на русских. Видимо, это была такая любовь к русской красоте. Он приезжал потом сюда, книжки по гомеопатии писал. Такой здоровый мужик. И вот он был переводчиком для делегации, а я просто ее членом. И вот на какой‑то гулянке в Бостоне я заговорил с одним штатником. И этот человек оказался главой департамента в Бостонском университете.

Мы заспорили о Достоевском: я стал Достоевского ругать, а он его поклонник. Короче, он решил, что я очень умный.

И сделал мне приглашение. Он заведовал этим отделением.

— За что же вы Достоевского ругали?

— А я его не люблю. Он на меня слишком сильно действует.

— Если вы не любите Достоевского, то, наверное, любите Толстого?

— Ну да. Просто Достоевский… когда его читаю, сам становлюсь подозрительным. Вот вы сейчас говорите о Достоевском, и я начинаю искать второе дно в разговоре. Вот он так действует на меня. Он фиксирует движение души, которое не соответствует тому, что происходит в физике, — в смысле в речи, в общении. Я очень рано перестал читать Достоевского именно из‑за его заразительности, сильного действия. После него, когда люди мне что‑то говорят, я им иногда не верю.

— А обычно верите?

— Это гораздо дешевле, чем каждый раз сомневаться. Это очень просто. Ты постановил себе, что люди говорят, а ты им веришь. Ну если с тобой не идиот какой‑то разговаривает и не явный лжец, который говорит, что он на Луну летал.

— А политикам вы верите?

— Нет. Все-таки проще верить людям, чем политикам. Они не всегда говорят от себя.

— Из англоязычных авторов кто‑то действовал на вас так же, как Достоевский?

— Нет, я бы не взялся за такое. Ну вот от Оруэлла я заболевал.

— Про канонический перевод Риты Райт «Над пропастью во ржи» пишут, что у нее в тексте фигурирует «охотничья шапочка», которая на самом деле была просто бейсболкой, но у нас не было такого понятия. В вашей переводческой практике были подобные случаи?

— Нет, не было. Наоборот. Я даже помню, что иногда, когда люди [в Штатах] со мной говорили, я смеялся, потому что понимал, о чем идет речь, — я их систему взаимоотношений по книжкам знал, хотя я никогда не был в Америке до того, как стал переводить. Я понимал, как мозги у них устроены.

— А в чем принципиальная разница, на ваш взгляд, между русскоязычными и англоязычными мозгами?

— Это нельзя одним словом описать. Это какие‑то мелочи, но за мелочами — вся история. У нас — крепостное право, которое закончилось в 1861 году, не так уж и давно, а у них — люди, которые все бросили, снялись с места и поехали в другую страну. Конечно, разница большая. Но самое смешное, когда ты туда приезжаешь, а до этого двадцать лет их переводил. Грубо говоря, жил не свою жизнь, а из книжек.

Потому что когда ты переводишь текст, ты занят им, погружен в него, а не в свою семью, например, — и так по десять часов в день.

И на самом деле ты там живешь, в книжке.

— Почему вам не нравится, когда вас патриархом перевода называют?

Потому что слово «патриарх» значит, что тебе в гроб пора. Что же в этом может понравиться? Я себя не чувствую патриархом. К тому же, патриарх должен понимать свою важность. Мне так кажется. У него пост такой. У меня такого поста нет. Я вообще постов занимать не могу.

— А важность свою вы понимаете?

— Нет-нет. Какая важность? Я переводил и переводил. Да, хорошие книжки, но это же не моя важность. Я вот выяснил, что не могу быть начальником. Когда я был президентом гильдии переводчиков, я понял, что не могу. На первом же собрании мне пришлось одного человека оборвать: он очень долго рассказывал пожилым людям, как надо обращаться с компьютером. Я его оборвал через двадцать минут, а он меня возненавидел, наверное, на всю жизнь.

Еще в институте я понял, что когда у тебя власть появляется, ты становишься сам не свой. Я однажды дежурил, и мне надо было проветрить комнату, а для этого всех оттуда выгнать. Один мой приятель, бывший штурман авиации, не хотел выходить. И я ткнул шомполом его куртку летческую. А она у него была единственной, он жил на стипендию и тогда меня чуть не убил. Я же мог проколоть его куртку.

Короче, я понял, что когда есть власть, ты уже не ты, а твоя должность.

— Как вы с сегодняшней реальностью устанавливаете контакт?

— Никак. Как его устанавливать? Какие контакты у меня? В магазин сходить, купить жратву. Провести занятие в институте (Голышев — профессор кафедры художественного перевода Литературного института. — Прим. ред.). Послушать новости.

— У вас нет ощущения, что вы снова оказались в атмосфере, в которой выросли, про которую переводили Оруэлла?

— Нет — хуже. Но не в атмосфере дело. Я уже не могу в футбол играть. И на лыжах мне неохота бегать. С возрастом у тебя отпадают какие‑то возможности и функции. Физические прежде всего. А в старости и умственные отпадают, некоторые способности теряются.

— Есть точка зрения, что когда человек учит иностранные языки, то отодвигает возможные риски наступления болезни Альцгеймера.

— Насчет Альцгеймера я не знаю. Отодвигают языки, видимо, не все, не до конца, и не у всех. Я стараюсь читать по-английски, конечно, переводить стараюсь. Но раньше я не думал, как это происходит. А сейчас имена забываешь, фамилии. Я никогда не интересовался идеей написать мемуары, но когда ты не можешь вспомнить имя человека, которого видел вчера… Так что приходится заниматься умственным трудом, чтобы идиотом не стать.

— Я же забыла вас про Бродского спросить!

— И хорошо, что не спросили. Это как в анекдоте: хулиганит старик на улице, а про него говорят: «Вы не трогайте его, он Ленина видел». (Поэт и переводчик дружили, известно стихотворное письмо, которое написал Бродский Голышеву. — Прим. ред.)

— Вас замучили этим вопросом, да?

— Нет, не замучили. Просто я мало что могу рассказать. До блевотины не напивались, не дрались. Что я могу сказать тут… Он [Бродский] вот как‑то сказал, что у Оруэлла эссе — лучше, чем роман [«1984»]. И тут спорить не с чем. Эссе у Оруэлла замечательные, по чистоте ума и трезвости какой‑то ни с чем не сравнимые. Не так давно вышли его дневники, я их переводил, точнее их часть, — там быстро переводчиков набирали. И вот читаю, как он там где‑то кур разводил, и записи такие: сегодня два яйца, сегодня три яйца, сегодня был сильный ветер.

— Похоже на дневники Толстого.

— Да? Я не читал их. Не, Оруэлл — замечательный мужик, конечно. Но то, что у него чахотка была и что зараза эта сидит в «1984», — это точно. Книга отравленная.

Расскажите друзьям